umbloo (umbloo) wrote,
umbloo
umbloo

Из рассказов Ильи Оказова: Миротворец

(из сборника "Вокруг Шекспира", 1990 год)

МИРОТВОРЕЦ

Венеция,
г-ну Бассанио, купцу

Благословение Божие, Бассанио, над тобою, и супругою, и чадами!
Друг твоей молодости вновь беспокоит тебя и отвлекает от столь важных дел, как попытка завязать торговлю с обеими Индиями. Более того, он отвлекает тебя отнюдь не по такого рода причине, которая приличествовала бы бедному минориту, брату Лаврентию. Но чем больше погружаюсь я в хроники гостеприимной Вероны (откуда и посылаю сие письмо), чем далее стараюсь уйти в глубь веков в поисках хоть единого святого из здешних мест, тем сильнее – странное дело! – тревожат меня дела сугубо мирские, с каковыми мне приходится сталкиваться всё чаще и чаще. Но успел затихнуть скандал с тем благородным молодым человеком, волею Провидения сделавшимся на некоторый срок предводителем разбойников, и с этой его Юлией, разгуливавшей по Италии в мужском платье (герцог простил первого, Церковь, проявив достойное милосердие, пощадила вторую; беспощадны лишь слухи), как произошла эта тягостная история с другой Юлией, Капулетти, молодым Ромео Монтекки, князем Парисом и иными, о чём, вероятно, тебе передала уже молва. Быть может, передала она в этой связи и моё имя, и мою печальную роль в этой печальной повести, за каковую я сам наложил на себя жесточайшую епитимью. И всё же, не разглашая тайн исповеди, не пороча ничьих имён, я хотел бы сообщить тебе о той стороне этой странной трагедии, задуманной как забавная и поучительная комедия, о которой тебе едва ли поведает кто-либо ещё.
По слухам, вероятно, представляется, что главную роль здесь сыграли страстная любовь с первого взгляда, безумие молодости, тщетно охлаждаемое опытом моей если не старости, то зрелости. О Боже, как я убеждал молодого Монтекки не спешить, не торопиться! я даже поведал ему ту неблаговидную историю, которая привела меня, к счастью, на чистейшее и богоугодное поприще, но могла завести и в гораздо худшие обстоятельства. Ты никогда не любил Джессику, Бассанио, ты перенёс на неё свою неприязнь к её отцу, а заодно – и на всех её соплеменником, равно крещёных и некрещёных (что уже совсем нехорошо, ибо, как отмечал апостол Павел, сие есть единственная разница меж иудеями и всеми остальными обитателями наших краёв), и я не собираюсь жаловаться тебе; просто – хочу позволить себе немного вспомнить собственную юность – нашу общую юность! – так и не послужившую уроком несчастному молодому человеку. Господь свидетель, я любил Джессику ничуть не меньше, нежели любили друг друга эти несчастные веронские дети; я похитил её, желая спасти не только из узилища нечестивой веры, но и от той тяжёлой атмосферы, которая всегда наполняет дом ростовщика и пропитывает души всех его обитателей. Увы, поздно! в первый раз я усомнился в своём дерзком выборе, узнав, что Джессика прихватила из отцовского дома шкатулку с золотом; на моё возмущение и слова о собственном немалом состоянии она лишь улыбнулась и ответила: «на чёрный день». Когда чёрный день наступил, никакое золото уже не могло помочь. Она любила меня, Бассанио, и я любил, и дети наши (видишься ли ты с ними? Пьетро должен быть уже совсем взрослым) были зачаты в любви (да простит мне Господь подобное воспоминание!). Но кровь моего тестя, золотая пыль, кружившая в воздухе его дома, сказывалась: вскоре я был вынужден отказаться от экипажа, а дети – ходить в штопанных чулках, несмотря на все мои огромные тогда доходы (прах, прах! но в то время я ещё не понимал этого – потребовалось семь лет жизни с Джессикой, чтобы я осознал тщету корыстолюбия). Право же, она любила и детей – для них и копила; но ребятишки больше были бы рады сегодняшнему леденцу на палочке от уличной торговки, нежели дукату после смерти родителей. Стяжание ради детей перешло в стяжательство ради стяжательства; тогда-то я и покинул Венецию, никому не сказавшись, и от прошлого Лоренцо осталось только имя да память о нашей с тобою дружбе…
Я слышал, между прочим (нехорошо, конечно, передавать сплетни, но порою это представляется необходимым), что твоя Порция ныне сохнет, тоскуя по перу и судейской мантии; могли ли мы предположить, что именно тот давний день останется у неё в памяти как лучший в её жизни? Разубеди меня, пожалуйста, в достоверности этой молвы – иначе, мне кажется, Порция слишком опережает нравы своего (и нашего) времени, так что мне становится горько за вас обоих и за всю суету мирскую…
Так я говорил о Ромео Монтекки; я ли не уговаривал его отложить брак? я ли не рассказывал ему страшных историй о семейной жизни и о девочках, умирающих родами? но он, сам ещё мальчишка, дерзко и влажно взглянул на меня своими чёрными и, надо признать, действительно очень красивыми глазами и заявил: «Неужели, святой отец, вы хотите, чтобы венчание оказалось для нас единственным, хоть и запоздалым выходом?..! Я сложил оружие и поступил так, как желал он… он ли?
Я недаром упоминал, что любовь в этой драме оказалась чем-то вторичным. До определённого момента Ромео только и мечтал о своей Розалинде, замужней и добродетельной, а следовательно, безопасной даме, а Юлия – о прекрасном князе; им и в голову не приходило породниться с вражеским домом – ты же знаешь, какая ненависть наросла веками меж домом Монтекки и домом Капулетти. Эта ненависть, эти раздоры и усобицы, эта бесконечная грызня, парализующая все силы двух влиятельнейших родов, замкнувшихся один на другом, в высшей степени пагубно сказывались даже на внешней веронской политике: ты знаешь, вероятно, как девяносто лет назад один из Монтекки едва не преподнёс Верону на блюде миланским правителям только ради того, чтобы досадить Капулетти. Никого это не печалило более, чем герцога; никто – я, лицо духовное, вправе сказать об этом – не был так бессилен перед сим злом. Герцог Эскал робок и мягок, и если в Вероне случается что-либо скверное, то можно не сомневаться, что его светлость появится только после того, как всё, чего не должно было произойти, уже произошло… Я не сужу его – ни в коей мере! – в конце концов, он довольно милосерд и кроток, это редкость в наш железный век, и за сие ему простятся многие ошибки. Но был в Вероне другой человек, который умел даже ошибки свои обращать на благо отечества. Это родич герцога, ныне, увы, покойный, обаятельнейший молодой человек лет двадцати пяти, не более, изящнейший кавалер, искусный фехтовальщик, немного поэт – более по части эпиграмм, немного музыкант – исключительно по части серенад, – и гениальный политик. Слышал ли ты о нём? как о политике – едва ли, что и подтверждает его талант в этой области.
Полный сил, энергии, ума, патриотизма юноша в Вероне – что может он сделать, как поступить? Встать на стражу исконных прав Монтекки, с сыном которых он дружен? или, не менее исконных, – Капулетти, сын которых тоже не враг ему? или всё-таки послужить герцогу, городу и вере Христианской? к счастью, Меркуцио выбрал последнее. Поставленная им перед собою цель была сложна, задача эта не могла найти разрешения десятилетиями, если не веками: помирить Монтекки и Капулетти, ни больше ни меньше. И он этого достиг, несмотря ни на что – и прежде всего несмотря на пути, которые привели к этому примирению, сгубив пять юных жизней – в том числе и его собственную.
Меркуцио знал людей; Меркуцио любил их и смеялся над ними; он на умел плакать – потому что не нуждался в этом; он чувствовал себя способным управлять людьми с помощью незримых нитей, наподобие базарного кукольника. Замысел его был прост: соединить семейства браком; замысел его был почти невыполним, почти немыслим. И всё же он берёт своего юного друга, лепечущего о какой-то Розалинде или Розамунде, под руку, надевает на него маску и вводит в дом Капулетти на бал. Он направляет его взгляд, нашёптывает ему слова, обостряет его чувства – и один из главных героев задуманной им благородной комедии уже готов для своей роди. С Юлией ему пришлось труднее, как сам он мне признавался – не на исповеди, просто так, мы ведь были с ним давними друзьями, я помню его ещё мальчиком… Конечно, проникнуть к Юлии и направить её пробуждающиеся чувства в нужную ему сторону он не может; это, однако, не обескураживает молодого миротворца. При его цели (и его образе мыслей) грех прелюбодеяния – не грех; он сходится с женщиной на семь лет старше себя, бывшей кормилицей Юлии и её ближайшей наперсницей – и вскоре, благодаря этой понятливой женщине, в доме Капулетти в свою очередь рождается любовь – перед самой свадьбой с князем Парисом! Но что Меркуцио до Париса? Последний не может ему пригодиться, и наш кукловод от него отделывается – конечно, не своими руками. Собственно говоря, Меркуцио вовсе не желал князю смерти – он предпочёл бы с его стороны просто обиду и разрыв с невестой, но судьба распорядилась иначе, и он принял это как должное. И вот, покачивая тем коромыслом, которое кукольники моего детства называли вагой, он направляет двух влюблённых марионеток в объятия друг друга.
Но объятий мало – нужен брак, поначалу хотя бы тайный; и вот Меркуцио приходит ко мне, своему доброму знакомому, и объясняет мне положение. Я отвечаю, что не могу пойти на это, не предупредив детей о грозящих им опасностях брака; Меркуцио, засвистав, говорит: «Пожалуйста, отец мой: скажите им всё, что думаете, а потом обвенчайте». Так в конце концов и вышло.
Тогда же он предупредил меня, задумчиво раскачиваясь на табурете:
– Ромео слишком горяч, и главная моя цель сейчас – удержать его от какого-нибудь столкновения с будущими свойственниками. Он выделил – моими стараниями – Юлию из всех остальных Капулетти, как алмаз среди кремней; теперь мне нужно доказать ему, что кремни – это тоже неплохо и, во всяком случае, представляют ту же самую породу, которая произвела на свет не только Юлию, но и его самого. Если это удастся, если он поймёт равенство Монтекки и Капулетти, наш труд можно считать завершённым, и мой любезный дядюшка, герцог, благословит эти проклятые семейства, когда они сойдутся в дружеском кругу на свадьбе.
– Ты делаешь хорошее дело, сын мой, – искренне ответил я. Меркуцио повернулся вокруг собственной ост на табуретке и озабоченно заметил:
– Естественно; но дело может повернуться и иначе. Любовь – прекрасный способ объединения врагов, однако имеются и другие – увы, здесь, кажется, больше ни один не подходит, а надо бы подстраховаться. Корыстолюбие? и те, и другие слишком уж рыцари; завидую твоим соотечественникам в Венеции, отец мой – там бы эта низменная страсть пригодилась. Страх? их ненависть сильнее любого страха: если на Верону двинутся войска короля Франциска, Монтекки и Капулетти доблестно выйдут на поле боя в полном составе, на противоположных флангах и, разбив француза, воспользуются случаем перерезать друг дргуа. Тщеславие? оно-то и опасно, оно-то и есть корень зла – эта их ржавая честь, не позволяющая подать друг другу руки… Остаётся одно – смерть.
– Чья смерть? – в ужасе спросил я. – Кто должен, по-твоему, умереть, сын мой?
Он снова повернулся вокруг себя самого на табурете и заявил:
– А никто. Зачем умирать доблестным и достославным Монтекки и Капулетти? Но вот узнать, что вражда их может у них отнять, погубить самое дорогое… – и он, вынув из кармана склянку с сонным зельем, поведал мне свой план, который я попытался потом воплотить в жизнь – но уже без помощи Меркуцио и, увы, неудачно… Впрочем, он счёл бы это удачей.
Наконец, ещё раз описав круг на собственном седалище, он добавил уже совсем угрюмо:
– Вся сложность в другом, отец мой… Старики Монтекки и Капулетти мне безразличны – я стараюсь отнюдь не ради них, но ради отечества. Беда в том, что я всё-таки очень люблю этого лопоухого обормота Ромео, я друг ему, а это сильно усложняет всё дело… Если эта дружба внезапно прорвётся в моём сердце, то наверняка в самый неподходящий момент – и тогда всё пойдёт насмарку… а может, и нет, но кончится гораздо хуже, чем мне хотелось бы. Как было бы здорово, если бы Ромео был мне чужим! А так я уже лет семь дружу с ним и учу уму-разуму; да и девочку, кстати, тоже жаль – куда им без меня? Ну да время покажет, – и он простился со мною.
Что показало время, тебе известно: Ромео сошёлся на поединке с братом Юлии, Тибальдом Капулетти; Меркуцио, не в силах смотреть на это, как равнодушный секундант или тем более как привычный веронский обыватель, с детства наблюдающий эту бесконечную грызню, бросился разнимать их – и по оплошности Ромео шпага Тибальда вонзилась в грудь миротворца. Когда я подоспел к месту трагедии, там уже лежал труп Тибальда – Ромео не сдержался, – и умирающий Меркуцио, бормочущий, кусая атласный рукав своего наимоднейшего, как всегда, дублета: «Чума на оба ваши дома», а также и некоторые иные слова, приводить которые здесь я не считаю допустимым. Потом, когда я склонился к нему, чтобы выслушать исповедь и причастить умирающего Святым Дарам, он коснулся моего лица цепенеющей уже рукою и прошептал:
– А всё-таки выйдет по-моему, вот увидишь, святой отец! Я не успею сейчас исповедаться, эта проклятая шпага пропорола меня насквозь, как вертел поросёнка, но я уповаю на милосердие Господне и на слова Его: «блаженны миротворцы…» – он уронил голову в пыль и больше уже не шевелился – мёртвый кукольник рядом с мёртвой марионеткой.
Да, конечно, мёртвый, и мне очень жаль его; мне очень жаль и всего происшедшего впоследствии, увы, не без моего участия… но мне всё время кажется, что и при участии Меркуцио. Кукловод умер, но словно из-за гроба продолжал управлять вагой, и в конце концов марионетки соединились в том заключительном танце, который заканчивает любую кукольную комедию или драму – когда Арлекин, Сбир, Доктор, Коломбина и Капитан, бывшие враги и соперники, водят на сцене мирный хоровод… только вот куклы легко воскресают для этого, а люди – нет…
И вот в Вероне спокойствие, и Монтекки ходят к Капулетти на поминки, а Капулетти рассказывают Монтекки, какая у нас была замечательная девочка, и герцог Эскал, оплакав Париса и Меркуцио, а заодно обоих детей с Тибальдом, удовлетворённо устроился на своём престоле посреди умиротворённого города… Кажется, всё хорошо, если не считать могил?
Но всё же мне тревожно, Бассанио: мне всё время чудится, что я вижу нити, протянувшиеся куда-то от наших рук, ног, губ, умов и сердец; мне кажется – о Боже! – что Некто, держащий эти нити, так же бесстрастен, как стремился быть Меркуцио, иначе бы он, не совладав с собственным сердцем, затруднился бы и с пьесой – он лишён сострадания, милосердия, любви, он только направляет нас на путь греха или добродетели – и где же она, наша свобода воли, о которой сейчас идут чуть ли не вооружённые прения там, на Севере?.. Я в смятении, Бассанио, я больше не могу писать. Может быть, мне следовало остаться купцом… понимаешь, я всё время проставляю «он» с маленькой буквы, как и пристало писать о нечистом, но рука моя невольно стремится (подчиняясь, быть может, некой нити?) вывести «О» прописное… И, может быть, лучше быть чёртовой куклой, чем…


На этом письмо обрывается и выбрасывается братом Лаврентием в камин, а сам он становится на колени и начинает истово молиться, перебирая чётки и хлеща так называемой «дисциплинарной» плетью по своим узким плечам. Мы ничем не можем помочь ему; самое большее, что нам оказалось под силу – это восстановить сгоревшее послание, но мы не уверены, что это хоть сколько-нибудь утешило бы бедного монаха. А посему, дабы не угрызаться его мукой, мы снимаем с полки том Шекспира и, постепенно успокаиваясь, перечитываем великолепный монолог Меркуцио о королеве Маб, где (гораздо короче и красивее) изложен весь его план.

Tags: Оказов, Шекспир, домыслы
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 9 comments